Вопрос давний уже. Вот одно рассуждение на тему - "Кривое зеркало" - отрывок из книги Солоневича:
Русскую «душу» никто не изучал по ее конкретным поступкам, делам и деяниям. Ее изучали «по образам русской литературы».
Если из этой литературы отбросить такую - совершенно уже вопиющую ерунду, как горьковские «тараканьи странствования», то остается все-таки, действительно, великая русская литература - литература Пушкина, Толстого, Достоевского, Тургенева, Чехова и, если уж хотите, то даже и Зощенки. Что-то ведь «отображал» и Зощенко. Вопрос только: что именно отображали все они - от Пушкина до Зощенко?
Онегины, Маниловы, Обломовы, Безуховы и прочие птенцы прочих дворянских гнезд, - говоря чисто социологически. - были бездельниками и больше ничем. И, - говоря чисто прозаически, - бесились с жиру. Онегин от безделья ухлопал своего друга, Рудин от того же безделья готов был ухлопать полмира. Безухов и Манилов мечтали о всяких хороших вещах. Их внуки - Базаров и Верховенский - о менее хороших вещах. Но, тоже о воображаемых вещах. Потом пришло новое поколение: Чехов, Горький, Андреев. Они, вообще говоря, «боролись с мещанством», - тоже чисто воображаемым - ибо, если уж где в мире и было «мещанство», то меньше всего в России, где и «третьего-то сословия» почти не существовало и где «мелко-буржуазная психология» была выражена менее ярко, чем где бы то ни было в мире.
Все это вместе взятое было окрашено в цвета преклонения перед Европой, перед, «страной святых чудес» - где, как это практически, на голом опыте собственной шкуры установила русская эмиграция, - не было никаких ни святых, ни чудес.
читать дальше
Была одна сплошная сберкасса, которая, однако, сберегла мало.
В соответствии с преклонением перед чудотворными святынями Европы трактовалась и греховодная российская жизнь. С фактическим положением вещей русская литература не стеснялась никак. Даже и Достоевский, который судорожно и болезненно старался показать, что и нас не следует «за псы держати», что и мы люди, - и тот каким-то странным образом проворонил факт существования тысячелетней империи, жертвы, во имя ее понесенные в течение одиннадцати веков и результаты, в течение тех же веков достигнутые. Достоевский рисует людей , каких я лично никогда в своей жизни не видал - и не слыхал, чтобы кто-нибудь видал, а Зощенко рисует советский быт, какого в реальности никогда не существовало. В первые годы советско-германской войны - немцы старательно переводили и издавали Зощенко: вот вам, посмотрите, какие наследники родились у лишних и босых людей!
Я, как читателям, вероятно известно, никак не принадлежу к числу энтузиастов советского строительства. Но то, что пишет Зощенко, есть не сатира, не карикатура и даже не совсем анекдот: это просто издевательство. Так, с другой стороны, - издевательством был и Саша Черный. Саша Черный живописал никогда не существовавшую царскую Россию, как Зощенко - никогда не существовавшую советскую.
Но всякая чушь, которая подвергалась, так сказать, художественному запечатлению - попадала в архив цитат, в арсенал политических представлений - и вот попер бедный наш Фриц завоевывать зощенковских наследников, чеховских лишних людей.
И напоролся на русских, никакой литературой в мире не предусмотренных вовсе.
Я видел этого Фрица за все годы войны. Я должен отдать справедливость этому Фрицу: он был не столько обижен, сколько изумлен: позвольте, как же это так, так о чем же нам сто лет подряд писали и говорили, так как же так вышло, так где же эти босые и лишние люди?
Фриц был очень изумлен.
Но в свое время провравшаяся профессура накидывается на Фрица с сотни других сторон и начинает врать ему так, как не врала, может быть, еще никогда в ее славной научной карьере.
***
Дело, в частности заключается в том, что всякая литература, в особенности большая литература, всегда является кривым зеркалом жизни.
Ее интересует конфликт и только конфликт.
Л. Толстой так начал свою «Анну Каренину»: «Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастная семья несчастлива по-своему». Если конфликта нет - то литературе, собственно, не о чем и рассказывать. Тогда получаются то ли старосветские помещики, к которым с такой иронией относится Гоголь, то ли «Герман и Доротея», которых так снисходительно замалчивают любители Гете. Аристократический стиль трагедии, где «личность» вступает в роковой конфликт с «роком», или плебейский стиль юмористики, - где конфликт вырождается в нелепость, в чепуху, в сапоги всмятку, или буржуазная драма. где личность борется с «социальными условиями», со «средой», - все это занимается поисками конфликта в первую голову. Большая литература есть всегда литература обличительная.
Именно поэтому благонамеренной литературы нет и быть не может. Тоталитарные режимы не имеют обличения - не имеют литературы. «Обличение» обличает всякие неувязки жизни - их есть всегда достаточное количество. Но творчество жизни также всегда проходит мимо литературы.
Счастливая семья, занимающаяся творчеством новых поколений - о чем тут писать?
Толстой попробовал, но кроме пеленок Наташи Ростовой-Безуховой и пуговичек Долли - даже и у него ничего не получилось. Или - получилось что-то скучное. Критика разводит руками: зачем нужны были эти пеленки?
Русская литература - это почти единственное, что Запад более или менее знал о России и поэтому судил о русском человеке по русской литературе. Англию мир знал лучше. И поэтому даже и не пытался объяснить судьбы Великобританской Империи то ли байроновским пессимизмом, то ли гамлетовской нерешительностью - Байрон - Байроном, Гамлет - Гамлетом, а Великобританская Империя - она сама по себе независимо от Байронов и Гамлетов.
С нами случилось иначе.
Петровская реформа разделила Русь на две части: первая - дворянство и вторая - все остальное. Вся эта книга, по существу посвящена вопросу этого раздвоения и поэтому здесь я коснусь его только мельком. Укрепив свой правящий центр в далеком нерусском Петербурге, устранив на сто лет русскую монархию, превратив себя - в шляхту, а крестьянство - в быдло, согнув в бараний рог духовенство, купечество и посадских людей, - дворянство оказалось в некоем не очень блистательном одиночестве. Общий язык со страной был потерян - и в переносном и в самом прямом смысле этого слова: дворянство стало говорить по - французски и русский язык, по Тургеневу «великий, свободный и могучий», остался языком плебса, черни, «подлых людей» по терминологии того времени.
Одиночество не было ни блестящим, ни длительным. С одной стороны - мужик резал, с другой стороны и совесть все-таки заедала, с третьей - грозила монархия. И как ни глубока была измена русскому народу - русское дворянство все-таки оставалось русским - и его психологический склад не был все-таки изуродован до конца: та совестливость, которая свойственна русскому народу вообще - оставалась и в дворянстве. Отсюда тип «кающегося дворянина». Это покаяние не было только предчувствием гибели - польскому шляхтичу тоже было что предчувствовать, однако, ни покаяниями, ни хождением в народ он не занимался никогда. Не каялись также ни прусский юнкер, ни французский виконт. Это было явлением чисто морального порядка, явлением чисто национальным: ни в какой иной стране мира кающихся дворян не существовало. Сейчас, после революции, мы можем сказать, что это дворянство каялось не совсем по настоящему адресу и что именно из него выросли наши дворянские революционеры - начиная от Новикова и кончая Лениным.
Но в прошлом столетии этого было еще не видно. Русская дворянская литература родилась в век нашего национального раздвоения. Она, говоря грубо, началась Карамзиным и кончилась Буниным. Пропасть между пописывающим барином и попахивающим мужиком оказалась непереходимой: общий язык был потерян и найти его не удалось. Барин мог каяться и мог не каяться. Мог «ходить в народ» и мог кататься на «теплые воды» - от этого не менялось уже ничто. Граф Лев Толстой мог гримироваться под мужичка и щеголять босыми своими ногами - но ничего, кроме дешевой театральщины из этого получиться не могло: мужик Толстому все равно не верил: блажит барин, с жиру бесится. Не чувствовать этого Толстой, конечно, не мог. Горький в своих воспоминаниях о Толстом описывает свой спор с великим писателем земли русской: великий писатель утверждал, что мужик в реальности никогда не говорит так, как он говорит у Горького: его, де, речь туманна, запутанна и пересыпана всякими тово да так. Горький, боготворивший Толстого, - не вполне, впрочем, искренне, - никак не мог простить фальши в толстовском утверждении: «я-то мужика знаю - сам мужик». Толстовское утверждение было так же фальшиво, как были фальшивы и толстовские босые ноги. Мужик же говорит в разных случаях по-разному, разговаривая с барином, которого он веками привык считать наследственным врагом - мужик естественно будет мычать: зачем ему высказывать свои мысли? Отсюда и возник псевдо-народный толстовский язык. Но вне общения с барином - речь русского мужика на редкость сочна, образна, выразительна и ярка.
.